Разумеется, если рассуждать психологически, то мы никак не поставим Костина на одну доску с каким-нибудь Поземцевым или даже Пашинцевым. Как можно! Но в отношении к делу от них от всех, по нашему мнению, один толк. Вот почему нам приятно то отрицательное, насмешливое отношение автора к подобным героям, какое мы видим в «Шалости», в «Наследстве», в «Призвании» и др. Нам кажется только, что такое отношение надобно еще распространить… Нам теперь вовсе не нужны люди с хорошими мечтами и с идиллическими ожиданиями. Мы пожили довольно, стали несколько опытны, и сами уже большею частью понимаем, что хорошее – хорошо, а дурное – дурно. Руководителей для этого нам не нужно. Даже для искоренения общественных неправд не так уже нужно слово убеждения, как нужно практическое пособие. Мошенничать, обманывать, извиваться, ползать, топтать других и каждую минуту бояться за себя, чтоб тоже не затоптали, – это никому не может быть приятно, за это никто не станет особенно держаться. Поэтому нечего кричать людям: не ползите, а идите прямо, не купайтесь в луже, не ешьте гнилого хлеба; это всякий рад сделать и без нас. А нужно позаботиться, чтобы выровнять дорогу, заготовить свежего провианта. Иначе самые искренние, благонамеренные крики будут иметь то же значение, как и фразистая подделка под филантропию, и какой-нибудь современный Костин рискует быть поставлен на одну доску с г. Кокоревым: от воззваний того и другого польза одинаковая.
Нечего опасаться, что практические начинания дельных людей встретят противодействие в «среде». Среда эта, по преимуществу состоящая из людей добродушных, спокойных и даже отчасти апатичных, довольно живо и верно изображена во многих повестях г. Плещеева, даже чисто анекдотического характера. Из всех этих рассказов, сцен и описаний этого простого быта без всяких претензий – можно видеть, что, при всей видимой апатии и неразвитости этих людей, есть и у них [что-то гнетущее, от чего они хотели бы избавиться, есть] смутное сознание неудовлетворительности своего положения. Уже одна возможность таких историй, какая описана в повести «Отец и дочь», с казначеем, у которого начальник взял казенные деньги без расписки и потом отрекся, – или хоть таких, как в «Чиновнице», где назначение чиновника на место зависит от горничной жены [важного] начальника, – одна возможность таких происшествий должна пробуждать чувство положительного недовольства. Никакого сомнения не может быть в том, что все эти «отсталые, невежественные, закоснелые в рутине» и пр. и пр. люди, как их честят прогрессивные юноши, с радостью примут все, что может им доставить [прочные гарантии в общественной жизни и] возможность, не мошенничая, пользоваться ее благами. Только не накидывайтесь на них без всякого права и резона, не требуйте от них того, за что не можете вознаградить их. У них нет самоотвержения, нет и инициативы: в этом их горе, их вина, если хотите. Но ведь инициативою-то в своем характере и вы не можете похвастать, о добродетельные и благонамеренные юноши, выставленные нам напоказ нашей литературою! Самоотвержение ваше тоже более отрицательное и пассивное, так что мы значительную долю его приписываем лени, обломовщине. Вы не лезете за неправым стяжанием и почетом, [за чинами, орденами и отличиями,] за домами и деревнями: так, – да ведь вы и ни за чем не лезете. Конечно, Тентетников не ездит покупать мертвых душ, как Чичиков; да он, если бы и захотел, так не мог и не сумел бы этого сделать: он и в своем-то имении не выдержал, упрыгался на первых же порах и прекратил всякий надзор над работами. Что же тут за самоотвержение? Этаким-то самоотвержением Обломов и выработал себе свой характер.
Да, перечитывая повести г. Плещеева, мы всего более рады были в них веянию этого духа сострадательной насмешки над платоническим благородством людей, которых так возносили иные авторы. Начальные типы пустых либеральчиков, без всякого уже сочувствия к ним, набросаны уже были в некоторых повестях г. Тургенева. Но у г. Тургенева эти господа были постоянно второстепенными лицами и как бы оттеняли собою главных героев, которые уже истинно проникнуты благонамеренностью и действительно «заедены средою», вроде того, как Паншин при Лаврецком или Пигасов при Рудине. У г. Плещеева эти лица – главные, они составляют часто основу и цель повести, и из их изображений все более выясняется требование дела и дела, вместо громких слов, младенческих мечтаний, несбыточных надежд и верований.
Было одно время, когда воспевалась любовь к женщине и над страданиями платонических любовников читательницы проливали слезы, а читатели меланхолически задумывались. Потом стали смеяться над платонической любовью, и платонические горести ни в ком уже не встречали особенного сочувствия. Каким-то странным случаем дело повернулось у нас на общественные вопросы, и вот мы двадцать лет читали повести и романы, в которых воспевалась платоническая любовь к общественной деятельности, платонический либерализм и благородство. Над этим новым платонизмом тоже проливали слезы и задумывались; но пора очнуться и от этого. Если платонизм в женской любви смешон, то в тысячу раз смешнее платонизм в любви к родине, к народу, к правде и пр.
Мы надеемся, что слова наши не покажутся никому странными [и непонятными]: в то время, когда все проникнуто стремлением к положительности и реализму, можно ожидать одобрения мысли о том, что платоническая, бездеятельная, плаксивая и отвлеченная любовь к общему делу никуда не годится. Можно, кажется, надеяться и на то, что наши будущие талантливые повествователи дадут нам героев с более здоровым содержанием и деятельным характером, нежели все платонические любовники либерализма, являвшиеся в повестях школы, господствовавшей до сих пор.